Исключительно ясно это на примере Пушкина и его современников, говоривших как будто на одинаковом с ним языке. Почти в одно время два поэта (Языков в 1824 году, Пушкин — 1821—1822 годах) написали стихотворения на одну и ту же тему — о волжских разбойниках. Разбой на Волге был в те годы заурядным бытовым явлением, он дожил таким до самого детства Чернышевского (начало сороковых годов прошлого столетия). И вот Языков, сам волжанин (в Ульяновске еще стоит его дом), знаток Волги и поэт замечательный, пишет своих «Разбойников», где все условно и риторично. Его разбойники поют, как могут петь аргонавты, открыватели новых земель, физкультурники на пикнике;
Гремят и блещут небеса,
…
Расправим, други, паруса И бодро веслами замашем!
Преступления «своевольных удальцов станицы буйной» оказываются «непонятными деяниями», хотя выше эти деяния названы «разбоем». И эта поэтическая неопределенность, лишенная всякой мысли о натуре избранного сюжета, приводит Языкова к насквозь фальшивому образу: он сравнивает своих разбойников… с пчелами:
окружали Продолговатые ладьи…
Образ, созданный в языке подспорьем для мысли, обесценивается,— пчела, символ трудолюбия, случайно связывается с разрушением. И несмотря на всю музыкальность, стихи Языкова звучат и бессильно и бессодержательно.
Предвосхищая эту тему у волжанина, Пушкин за три года до Языкова пишет своих знаменитых «Братьев-разбойников».
Раздел - Без рубрики
Огромное количество стихотворений снабжено его собственными сносками. В них он дает Диравку, разъясняет смысл слова, указывает литературу. Не забудем, что ведь это — в стихотворениях! В одном «Андрее Шенье» — восемь сносок, в «Кавказском пленнике» их тринадцать, а к «Цыганам» дано целое разъяснительное предисловие, указывающее на большую предварительную работу. К чему приводила эта жажда конкретности? К росту острой практической современности языка, к неизбежной борьбе со схематизмами и штампами как в синтаксисе, так и в словаре. Кто имеет дело только с книгами и «внутренним миром», часто довольствуется стилизацией, и язык его при всей формальной остроте и новизне никогда не станет орудием общественной борьбы,— он для этого окажется чересчур абстрактным. Кто имеет дело с самой жизнью и разговорной речью людей, тот никак не сможет обойтись одной стилизацией. Он неизбежно начнет ковать язык реальных вещей и понятий своего времени,
и только такой язык сможет стать орудием общественного развития.
Возьмем Гете и романтиков; при всей кажущейся «обыденности» и недостаточной «новизне», Гете своей настойчивой конкретностью, своим великим универсализмом, всесторонним охватом природы и общества выковал немецкую речь, ставшую общенародной; тогда как формально «народничавшие» и новшествовавшие романтики сейчас невыносимо старомодны и книжны в их узкой, ограниченной и безжизненной тематике.
С дальнего севера Уфы и Оренбурга, через сердце России — Волгу — до крайнего юга, Крымского побережья, от Крыма до Кронштадта, от Кронштадта до Чечни, от Чечни до Эрзерума, от Эрзерума до молдавских степей, до Кишинева,— Пушкин объездил огромные пространства, объездил не в вагоне поезда, а на лошадях, останавливаясь в небольших городках, в безвестных углах. Эти безвестные углы выросли сейчас в населенные социалистические поселения, со своими музеями и библиотеками, со своими добровольцами историками и краеведами, со своими архивами, и множество голосов говорят: «И у нас был Пушкин, и у нас был Пушкин»; в Казани он пешком исходил окрестные поля, в Нижнем странствовал по опустелым лавкам «яр-‘ монки», в Симбирске ходил по улице, где несколькими десятилетиями позже прошел крепкими маленькими шагами в гимназию мальчик Володя Ульянов. Пушкин не просто проезжал, он бывал «в обществе», затевал разговоры со случайными спутниками,узнавал, запоминал, копил узнанное, и ни одно впечатление не пропало у него даром. Любовь к записи, к закреплению, к точности, к справке говорит нам о первой школе его языка, школе конкретности. Лучшее из старых изданий Пушкина (восьмитомник под редакцией Ефремова) сохранило все следы исключительного внимания Пушкина к сообщаемому им факту.
Языков учился в Дерите, провел пять лет за границей, а кончил убогим славянофилом. Дельвиг застрял, правда, в лямке чиновничьей службы. Но эта «лямка» имела свои важные и смешные стороны, она сатирически обогатила перо Гоголя и Гончарова, а у Дельвига нет даже слабой попытки изобразить знакомую обстановку.
Боратынский был в ссылке на границе Европы, в Финляндии, но кроме пейзажа, вы не найдете у него никаких признаков реальной Финляндии. Чудесно изображенные характеры он дал вне быта, и мы совершенно не видим, чем, где и как живут эти люди, какова финская крестьянская усадьба. Вяземский, проживший почти столетнюю жизнь, до ужаса монотонен и абстрактен — прочтя его, нельзя понять, что же он видел и узнал на протяжении стольких лет.
Но Пушкин с его коротенькой жизнью, с вынужденным и не добровольным радиусом этой жизни, гонявшим его из ссылки в ссылку (из одного немилого, потому что насильно навязанного, места в другое, такое же немилое), Пушкин сумел оставить нам «энциклопедию русской жизни», в мельчайшей ее конкретной прелести, населенной живыми людьми, связанной живыми историческими отношениями.
Сейчас, когда ожили и воскресли все наши глухие места и города, целая симфония географических названий встает и требует своего слова на юбилее Пушкина.